До этих пор Герон, сдерживая движение, слушал своего сына, но при последних словах он бросил сумрачный взгляд на столик с воском и инструментами, откинул рукою со лба спутанные волосы и с горькою улыбкой прервал живописца:
– Мечта, говоришь ты, мечта! Точно я сам не знаю, что я уже более не в состоянии создать Атласа, точно и без вас я не чувствую, что лишился силы для этого.
– Но, отец, – прервал его живописец, – разве это дело бросать в сторону меч перед битвой? И если бы даже попытка не удалась…
– Это было бы для вас приятнее всего, – прервал Герон сына. – Не самое ли лучшее это средство – показать старому дураку, что время создания великих вещей прошло для него безвозвратно?
– Это нехорошо и недостойно тебя, отец, – остановил его юноша, снова приходя в волнение.
Но старик прервал его, возвысив голос:
– Молчи, мальчишка! У меня все еще остается одно, знайте это, у меня остается острота зрения, и мои глаза подметили, как вы переглянулись друг с другом при крике скворца: «Моя сила!» Да, птица права, жалуясь, что великое в прежние времена обратилось теперь в посмешище для детей. Но ты, кому следовало бы почитать человека, которому ты обязан жизнью и тем, чему научился, ты, с тех пор как твоя картина с грехом пополам удалась, позволяешь себе пожимать плечами, подсмеиваясь над более скромным искусством твоего отца. Как зазнался ты с тех пор, как, благодаря моим самоотверженным попечениям, сделался живописцем! Как свысока смотришь ты на жалкого старика, которого житейская нужда заставила из скульптора, подававшего самые высокие надежды, превратиться в резчика! В глубине души, я чувствую это, ты называешь мое искусство – такое трудное – полуремеслом. Может быть, оно и в самом деле не стоит лучшего имени; но что ты… что вы, заодно с птицею, осмеиваете священный порыв, который все еще увлекает старика служить истинному и настоящему искусству и совершить нечто крупное, создать Атласа во всем могучем величии, Атласа, какого еще не видал мир, это…
При последних словах он порывисто закрыл лицо руками и громко зарыдал. Теперь жалобный плач этого гигантски сильного мужчины отозвался глубокою болью в сердце его детей, хотя со смерти матери они бесчисленное множество раз видели, как гнев и дурное расположение духа отца оканчивались ребяческими всхлипываниями.
Правда, сегодня старик должен был находиться в более угнетенном настроении, потому что это был день некисии, празднества в честь умерших, повторявшегося каждую зиму, и Герон еще рано утром посетил вместе с дочерью могилу умершей жены, где помазал надгробный памятник и украсил его цветами.
Дети начали его утешать, и когда он наконец успокоился и осушил свои слезы, то сказал так жалобно и тихо, что едва можно было узнать в этих звуках голос сердитого горлана:
– Оставьте, это уже проходит. Завтра я докончу камень, и затем наступит очередь Сераписа, изображение которого я обещал главному жрецу Феофилу. С Атласом не может ничего выйти. Ты, может быть, говорил от души, Александр; но со смерти вашей матери… вот видите, дети… со времени… правда, мои руки не ослабели, но здесь, внутри… что накопилось там – все разбилось, распустилось… не знаю, как и назвать это. Если вы говорили с добрым намерением – да так оно и есть, – то вы не должны сердиться на меня, когда по временам у меня вырывается желчь; здесь, внутри, ее накопилось слишком много. Того, для чего я был предназначен и к чему стремился, я не достиг, то, что я любил, для меня потеряно, и где мне найти утешение и замену утраченного?
Дети с волнением стали уверять его в своей любви, и он принял поцелуй Мелиссы и ласково провел рукою по волосам Александра. Наконец он спросил о старшем сыне, Филиппе, своем любимце, и когда узнал, что этот сын, единственный, как он думал, понимавший его человек, и сегодня не встретится с ним на празднестве умерших, то вспылил снова и разразился сетованьями на современную испорченность и на неблагодарность детей.
– Уж не опять ли какое-нибудь посещение удерживает Филиппа? – угрюмо спросил он и, когда Александр стал отрицать это, язвительно вскричал: – В таком случае его удерживает словесный бой в музее. И ради этих пустяков забыт отец и долг сына относительно матери!
– Однако ты сам когда-то любил это состязание умов, – скромно заметила дочь.
Но старик возразил:
– Потому что при них забывается этот жалкий мир, горесть существования и мучительная уверенность, что мы родились для того, чтобы подвергнуться жестокой смерти. Однако что вы знаете обо всем этом?
– У смертного одра матери мы тоже заглянули в ужасную тайну, – отвечала девушка.
А Александр серьезным тоном прибавил:
– И с тех пор как мы виделись в последний раз, отец, я, бесспорно, могу считаться в числе посвященных.
– Потому что ты написал изображение трупа? – спросил старик.
– Да, отец, – ответил юноша с глубоким вздохом.
– Я предостерегал тебя, – заметил Герон тоном более опытного человека. И между тем как Мелисса поправляла складки его синего плаща, он объявил, что намеревается выйти из дома.
При этом он глубоко вздохнул, и дети поняли, куда его тянет. Он желал еще раз посетить могилу, до которой утром сопровождала его Мелисса, притом один, чтобы там без помех предаться воспоминаниям об умершей супруге.
Брат и сестра остались одни.
Мелисса глубоко вздохнула; Александр подошел ближе, обнял ее и сказал:
– Тебе, разумеется, тяжело, бедная девочка! В восемнадцать лет, обладая такою привлекательною наружностью, быть запертою, точно в тюрьме. В этом никто не позавидует тебе, если бы даже твой товарищ по заключению и господин был моложе и другого характера, чем наш отец. Но ведь мы знаем его. В его душе так много грызущего страдания, что шумные крики и брань служат ему на пользу, как нам – смех.
– Если бы только знали другие, как, в сущности, он добр и мягкосердечен, – заметила девушка.
– С друзьями он совсем другой, чем с нами, – ответил юноша.
Но Мелисса покачала головой и воскликнула с грустью:
– Еще вчера он разругал продавца художественных произведений Апиона. Он был ужасен. Отец уже седьмой раз напрасно ждал вас обоих к обеду, и в сумерки, когда он кончил свою работу, им снова овладела печаль; я видела его плачущим – о как больно это! Сириец застал его с мокрыми щеками, и когда позволил себе, со своею манерою остроумничать, подшутить над этим…
– Тогда отец задал ему! – прервал ее брат и звонко расхохотался. – Наверное, Апион не осмелится больше трогать раненого льва!
– Это как раз подходящее слово, – сказала Мелисса, и ее большие глаза сверкнули. – Еще в цирке, на травле зверей, я невольно подумала об отце, когда огромный царь пустыни лежал со сломанным копьем в спине и, громко визжа, прятал в лапы свою голову, украшенную гривой. Боги жестоки.
– Да, жестоки, – подтвердил юноша, тоном твердого убеждения.
Но сестра взглянула на него с испугом и вскричала:
– Ты говоришь это, Александр! Да, да… ты уже и прежде был не похож на себя. И с тобою случилось несчастье.
– Несчастье? – спросил брат и успокоительно провел рукою по ее кудрям. – Не совсем так, притом ты ведь знаешь, что подобное состояние у меня быстро проходит. Правда, боги мне показали совершенно ясно, что по временам им бывает угодно портить пир жизни поистине горьким напитком. Но, подобно месяцу, изменяется, к счастью, все, что он освещает. Конечно, многое здесь, на земле, устроено странно. Как небожители создали глаза и уши, руки и ноги, они создают много разных вещей попарно, и, говорят, несчастье, подобно волам, ходит не в одиночку.
– Так оно и тебя постигло вдвойне? – спросила Мелисса и сложила руки на груди, взволнованной страхом.
– Меня – нет! Оно, собственно говоря, нисколько не коснулось младшего сына твоего отца, и если бы я был философом, как наш брат Филипп, то я теперь предавался бы мудрым размышлениям насчет того, откуда происходит то, что, когда влажность задевает нас самих, мы только можем измокнуть, но делаемся до жалости несчастными, когда бедствие промачивает до костей кого-нибудь другого. Но не смотри на меня с таким испугом своими большими глазами! Я могу дать клятву в одном, что, как человек и художник, я никогда не чувствовал себя лучше, и поэтому мне и сегодня следовало бы защищать свое старое мнение. Но на праздничном пиру жизни мне была показана страшная маска. Что это за вещь? Кукла, изображение умершего человека, которое египтяне, а теперь и римляне, на своих пирах велят обносить кругом для напоминания веселым гостям, чтобы они каждый час наполняли наслаждением, потому что радость проходит слишком скоро. Теперь подобная маска…